«Сусальный эпос в стиле Пушкина»

Так называлось самое первое произведение Айдара Сахибзадинова, которое он принес в лито Марка Зарецкого – на суд товарищей. Товарищи эпос не оценили и, благодаря этому, Сахибзадинов сегодня — автор нескольких книг, пишет «про жизнь» легко и честно.

МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ

В лито при музее Горького я начал ходить ещё школьником. Семидесятые…

Это прежде всего молодой и красивый Марк Зарецкий, бедный вдохновенный поэт с длинными, как у Христа, волосами. Прекрасная дикция, знание наизусть сотен страниц российской поэзии, великолепное артистическое чтение – как альтернатива стихам заносчивых «гениев».

Я тоже принёс тогда поэму. Сусальный эпос в стиле Пушкина. Меня разбили…

До этого я показывал отрывки из неё Юрию Белостоцкому, секретарю Союза писателей, ветерану-бомбардировщику. Это был плешивый, очень симпатичный дядя с синими глазами. Он здорово хвалил мою рукопись. Помню, мы сидели в кабинете в Доме печати на Баумана. Кто-то вошёл. Белостоцкий не сдержался, кивнул: «Гляди, юный Лермонтов!» Я был на небе. Возвращаясь, вспоминал тот осенний вечер в саду в пору детства: свершилось, я стал писателем.

И вот какой-то «Мрак Зверецкий», как называл его в своём эпосе Лоренс Блинов… Нет, у меня просто слов не было! Я взял шапку, рукописи и пошёл вон. Демонстративно загремел тяжёлой зимней обувью по трескучему дереву старых ступеней!

– Ты вернёшься! – воскликнул Зарецкий.

Я пошёл, конечно, к Белостоцкому. Понёс обиду.

В тот день я увидел сразу всех казанских писателей. Было заседание правления. Я нашёл актовый зал, приоткрыл дверь и узрел уши избранных. Со сцены выступал Ян Винецкий. Жестикулируя, он яростно критиковал чей-то роман о шахтёрах. За то, что герой выпивает после работы. Где это видано в советской стране! Разве можно доверять такому отбойный молоток – священное орудие стахановца?!

Тогда был январь, на улицах мело. Шапка в моих руках была мокрая. На душе тоже стало неуютно. Я прикрыл дверь.

После заседания Белостоцкий принял меня сдержанно, хмурился. Наверное, обо всём знал. Прозаик, он, кажется, понял свою ошибку: так, как я, нынче не пишут.

Зарецкий был прав: я вернулся. Любовь к поэзии была выше моих амбиций.

Я терпел критику, изломал стиль. Меня били по-прежнему. Громили и студенты-старшекурсники. Таланты Сергей Карасёв, Равиль Бухараев были ещё терпимы. Но вот эрудиты и «вознесенцы» рвали меня в клочья. Выросший в татарской семье, где говорили только на родном языке, я был ещё мало начитан, и не мог противостоять им. Кроме Пушкина и романа «Война и мир», ничего не хотел знать. Толстого я читал медленно, с упоением, перестал ходить в школу. Меня поразил его стиль, он был, как стерео-голос – над полями сражений, балами, дубравами, над всей моей жизнью. Я жил той эпохой, её чувствами и понятиями о чести, родине.

Вот это и было то, что я мог им противопоставить. Не знание, не эрудицию, а чувство, как должно быть писателем. Как видеть мир. Теперь, сопоставляя Льва Толстого и Вознесенского (у которого земной шар – мотающийся «арбуз в авоське»), можно представить, какие были сшибки, то есть какие обиды получал я…

Мне не повезло, я попал в литобъединение раньше своего времени, мальчишкой. Года через два волна старшекурсников должна была схлынуть, и я бы избежал «дедовщины». Сыграла роль и вписываемость души. Пацан, я был им неинтересен. А если «возбухал», то давили на равных. Да так, чтобы поболее молчал, не отнимал времени.

Однажды литобъединение посетил высокий старик со всклокоченной шевелюрой. Он спорил с молодёжью. Рассеянный, с большими узловатыми руками, что-то доказывал, отрицал со страдальческим оскалом на лице. Племя, «младое, незнакомое», подтрунивало, мелькали ехидные усмешки. Старик казался одиноким. Зарецкий молчал, наблюдал с интересом.

И вот этот сухой, высокий человек, исчерпав аргументы, поднялся на сцену (чего никогда не делалось) и начал рассказывать стихотворение. Размашисто жестикулируя, он напоминал корявое дерево над обрывом. Его огромные пятерни с растопыренными набалдашниками пальцев взмывали к потолку. Он закончил стихотворение словами о гробе человечества «из бетона и стекла».

Молодёжь, как во время чтения, так и после снисходительно кивала – с сожалением об очередном старце-маразматике…

Когда он ушёл, я узнал, что это был поэт Леонид Топчий. Бывший узник концлагерей. Причём, кажется, и немецких, и советских.

Зарецкий устраивал в ЛО кровопролитнейшие сражения. Между «зубастыми». Он бредил схватками. Чего стоили Булат Галеев и Лоренс Блинов! Умница, ходячая энциклопедия, в критике Лоренс был сущая пиранья и рвал с мясом.

Если Зарецкий проживёт лет на пять больше, то это благодаря адской энергии, что инъецировал через укусы Лоренс.

Однажды Зарецкий сел и написал гениальное стихотворение.

Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.

Как положено, переписал в трёх экземплярах, раздал кружковцам, прочитал вслух и сел в рядах, притих…

Какая тут разразилась критика!

– Чепуха! – полетело со всех сторон. – Вата! Это мог написать человек с умом кролика. Идиотизм!

Казалось, с каждым ударом Зарецкий становился ростом меньше, в плечах уже. (Надо представить, какой бармалеевский зуд, между тем, он удерживал в желудке! В его сети попалась вся стая пираний. Сразу!)

Он выжидал. Чтоб зафиксировать факт окончательно, чтоб поглубже впутались.

– Так, хорошо, – пробурчал наконец всё ещё с видом побитого. – Чепуха? Mожет быть. Кролик писал? Tоже очень может быть…

Обиженно кривя шею, он поднялся, достал из портфеля книгу.

– А.С. Пушкин. Стихотворения. Том такой-то, страница такая-то… – прочитал он и заново, уже по книге, повторил то, что было подано на съедение в виде рукописных знаков.

Наступила историческая тишина.

Казалось, было слышно, как в подвале, где работал когда-то Пешков, в музейной печи, шоркаются в чанах тараканы…

Наконец в задних рядах зашевелились. Послышались шаги по деревянной лестнице.

– А чё, Пушкин плохих стихов не писал, что ли? – обронил кто-то.

– Хи-хи-хи…

С тех пор прошло четверть века.

Он всё так же ведёт литобъединение. Лишённый работы, но бескорыстный. Государство не платит ему лет десять.

Когда я вошёл, увидел те же очки и глаза. Лишь голова седая. Он готов, как и прежде, сидеть с начинающими авторами допоздна, до голодного обморока. И никто не уйдёт, не обсудившись. Ни юнцы. Ни, тем паче, пенсионеры, щепетильный и ревностный пиитический класс. Он тщательно прорабатывает каждое стихотворение. Ибо знает, какой ценой они даются.

Давным-давно из иных мест я прислал в литобъединение через сестру рукопись. Это была уже проза, первый рассказ. Его читали вслух и обсуждали на полных правах присутствующего. Отзыв в письменной форме я получил в камере. Тёплые слова сделали меня вольнее вольных…

Он служит слову.

Почему он не стал единоличным правителем муз, не развил в себе автора?..

В нём живёт три таланта: Олеши, Бабеля и Мандельштама. Они пожирают друг друга, бражничают и толкутся, не давая возможности кому-то в уединённой муке реализоваться. И он, обильный, пошёл в люди, в сердца – вибрацией произносимого слова.

В литобъединении при музее Горького занимались Рустем Кутуй, Диас Валеев, Роман Солнцев, Ахат Мушинский, спасший меня от тюрьмы.

Это единственное место в Казани, где меня бьёт мандраж поэзии.

Уходя, я пожал его дряхлеющую руку.

– Дрожит? – сказал я.

– Ничего, в бронзе не будет! – заверил он, широко обнажив сквозь бороду зубы.

Заг 2 / МАТЕРИН ГОСТИНЕЦ

«Надо же, хлеба нет! Дожили! Хоть бы пряник какой – супу с толком пожрать!» – недоумевал Сашка, вернувшись с работы.

Уже неделю стояли крещенские морозы. Хлеба в магазинах не было. Говорили, сломалась мельница.

Сашка, мужичья плоть, без хлеба есть не садился. Без хлеба хоть кастрюлю щей наверни, всё – как в прорву.  И вот мечтал о прянике, хотя сладкое не жаловал.  Ещё недавно мать  приносила ему пирог с яблоками, толстый, пористый, – так и не научилась по-интеллигентному  тесто катать; с войны, что ли, любовь к муке?..

– Ещё раз принесёшь, выброшу, – в который раз предупреждал Сашка, жалея мать. – Ведь всё равно сладкое не ем!

– Как же, сынок?.. Это ж пирог!.. – отвечала виновато.

Сашка сожительствовал с Любкой, соседкой. Любка была ленива и нигде не работала. Раскинув ноги на кровати, глядела в потолок:

– Мужа иметь нынче глупо. Варить, стирать!..

Сашка работал бурильщиком. Приходил поздно. Любка выпивала, иногда дома не ночевала. Говорила, что была у подруги. Однажды вернулся измождённый, ни пожрать, ни согреться. В злобе написал пальцем на пыльной крышке телевизора: «Дубина, вытри пыль».

 А вечером, придя с работы, читал: «Дубина, вытри пыль».

Сегодня Сашка был на ремонте. Пришёл обедать домой, прогнал Любку за хлебом к хлебозаводу, где из окошечка иногда торговали. Любка сходила, принесла… новость: хлеб жмёт мафия.

«Гады! Спину гнёшь, весь чёрный от работы, а тута…» – скрежетал Сашка.

 Полмесяца назад скончалась мать. С утра занемогла, слегла на соседней койке напротив отца, разбитого параличом (они жили у младшего брата). И вдруг, сердечная, позвала детей, сказала: «живите мирно» – и скользнула по лицу её тень, как от облака в поле…

После похорон сидели у брата. Молча. Столы уже убраны. Решали, как быть с отцом. Невестка уставила покрасневшие глаза в угол: за тестем убирать она не будет!

И вдруг за дверью дико закричал отец. Кинулись в комнату.

Выпроставшись наполовину из-под одеяла, отец упирался о локоть. Другую руку, как приржавевшую саблю, пытался вырвать из-под бока…

– В дом старости мя! – трясся с пеной у рта. – В дом старости!..

Сыновья выносили его на носилках, виноватые и притихшие, словно боялись получить подзатыльники. Родитель, полулёжа, молча и зло указывал путь – тыкал клюкой в пружинящие двери. Эх!..

В животе урчало.

«Хоть бы пряник, хоть бы пряник. Пряник бы!..» – дурел Сашка.

Он решил слазить на хлебозавод.

– Сашк, а помают?

Любка тоже хотела хлеба.

– Не боись… – Сашка, одетый, сузил глаза и вышел в сени. Любка, полуголая, сорвала с вешалки вторую авоську, выскочила следом. В морозном пару натолкнулась на Сашку…

– Цыц, курица!..

Глаза у Сашки были мокрые. Он смотрел на верхнее оконце в сенях. Там, на подоконнике, в заиндевелом газетном свёртке (Сашка вспомнил) лежал яблочный пирог. Щедрый, с толсто запечённым тестом, – последний материн гостинец…

  1989 г.

ajdar-sahibzadinov-foto-3

Оставить комментарий